В девятом «Б» шел классный час. Классная руководительница Нина Георгиевна разбирала поведение и успеваемость по алфавиту. Александр Дюкин — сокращенно Дюк — был на «Д», и поэтому до него очередь дошла очень быстро. Еще никто не утомился, все спокойно сидели и внимательно слушали то, что говорила Нина Георгиевна. А говорила она так:
— Дюкин, посмотри на себя. Уроков ты не учишь. Внеклассную работу не ведешь. И даже не хулиганишь.
Все было чистой правдой. Уроков Дюк не учил. Внеклассную работу не вел, у него не было общественной жилки. В начале года его назначили вожатым в третий класс, а что именно делать, не сказали. А сам он не знал. И еще одно: Дюк не умел любить всех детей сразу. Он мог любить выборочно — одного или в крайнем случае двух. А то, что называется коллективом, он любить не умел и даже побаивался.
— Хоть бы ты хулиганил, так я бы тебя поняла. Пусть отрицательное, но все-таки проявление личности. А тебя просто нет. Пустое место. Нуль.
Нина Георгиевна замолчала, ожидая, что скажет Дюк в свое оправдание. Но он молчал и смотрел вниз, на носки своих сапог. Сапоги у Дюка были фирменные, американские-, на толстой рифленой подошве, как шины у грузовика, и он носил их не снимая во все времена года и, наверное, будет носить всю жизнь и выйдет в них на пенсию, а потом завещает своим детям. А те — своим.
Эти мысли не имели ничего общего с тем, что интересовало Нину Георгиевну, но Дюк специально не сосредоточивался на ее вопросах. Думал о том, что, когда вырастет большой, никогда не станет унижать человека при посторонних только за то, что он несовершеннолетний, и не зарабатывает себе на хлеб, и не может за себя постоять. Дюк мог бы сказать это прямо сейчас в глаза Нине Георгиевне, но тогда она потеряет авторитет. А руководить без авторитета невозможно, и получится, что Дюк сломает ей карьеру_ а может, даже и всю жизнь.
— Что ты молчишь? — спросила Нина Георгиевна.
Дюк поднял глаза от сапог и перевел их на окно. За окном стояла белая мгла. Белый блочный дом в отдалении плыл в зимней мгле, как большой корабль в тумане.
Все сидели тихо, и, развернувшись, смотрели на Дюка, и начинали верить Нине Георгиевне, что Дюк действительно нуль, пустое место. И сам он с подкрадывающимся неприятным страхом начинал подозревать, что действительно ни на что не способен в этой жизни. Можно было бы, конечно, снять с ноги сапог и метнуть его а окно, разбить стекло и утвердить себя в глазах общественности хотя бы хулиганом, Но для такого поступка нужен внутренний настрой. Не Дюк должен руководить таким поступком, а поступок Дюком. Тогда это органично. Дюк стоял, точно паралитик, не мог двинуть ни рукой, ни ногой.
— Ну, скажи что-нибудь! — потребовала Нина Георгиевна.
— Что? — спросил Дюк.
— Кто ты есть?
Дюк вдруг вспомнил, что мама с самого детства его звала: «Талисманчик ты мой». И вспомнил что с самого детства очень пугался, а временами ревел по многу часов от ужаса, что мог родиться не у своей мамы, а у соседки тети Зины, и жить у них в семье, как Лариска.
— Я талисман,— сказал Дюк.
— Что?— не поняла Нина Георгиевна и даже нахмурилась от напряжения мысли.
— Талисман,— повторил Дюк.
— Талисман — это олимпийский сувенир?
— Нет. Сувенир на память, а талисман — на счастье.
— Это как? — с интересом спросила Нина Георгиевна.
— Ну... как камешек с дыркой. На шее. На цепочке. Чтобы всегда при тебе.
— Но тебя же на цепочку не повесишь...
Все засмеялись.
— Нет,— с достоинством сказал Дюк.— Меня просто надо брать с собой. Если задумать какое-то важное дело и взять меня с собой, все получится.
Нина Георгиевна растерянно, однако с живым интересом смотрела на своего ученика. И ребята тоже не знали определенно, как отнестись к этому заявлению: хихикать в кулак или гулом взреветь, как стадо носорогов. Они на всякий случай молчали и глядели на Дюка: те, кто сидел впереди, развернулись и смотрели с перекрученными телами. А те, кто сзади, смотрели в удобных позах, и даже умный Хонин не смог найти подходящего комментария, хотя соображал изо всех сил, у него даже мозги скрежетали от усилия.
— Ну ладно, Дюкин,— сказала Нина Георгиевна.— Это — классное собрание, а не клуб веселых и находчивых. Я не хотела, Дюкин, тебя обидеть. Просто ты должен подумать о себе сам и подтянуться. У тебя впереди долгая жизнь, и я не хочу, чтобы ты вступал в нее ленивым и безынициативным человеком. И семья тоже совершенно гобои не интересуется. Твоя мама ни разу не была на родительском собрании. Почему? Неужели ей не интересно знать, как ты учишься?
— Она знает,— сказал Дюк.— Она дневник подписывает.
— Дневник— это дневник. Неужели ей не важно мнение учителей?
«Совершенно не важно,— хотел сказать Дюкин.— У нее свое мнение».
Но этого говорить было нельзя. Он промолчал.
— Садись,— разрешила Нина Георгиевна.— Елисеева.
Оля Елисеева поднялась из-за стола.
— Ты неделю не ходила в школу,— сказала Нина Георгиевна.— И вместо справки от врача принеся» записку от родителей. Скажи, пожалуйста, как я должна к этому отнестись?
Елисеева пожала круглым плечом.
— Все остаются мыть полы и окна, а тебе нельзя руки мочить в холодной воде.
— У меня хроническое воспаление легких,— сказала Елисеева с оттенком высокомерия.— Меня берегут.
— А знаешь, как воспитывали детей в Спарте? — поинтересовалась Нина Георгиевна.
— Знаю,— ответила Елисеева,— Слабых сбрасывали со скалы в пропасть.
Пример был неудачный. Получалось, что Елисееву тоже не мешало бы спихнуть в пропасть, чтобы не замусоривала человечество. Нина Георгиевна решила привести более современный пример.
— Между прочим, в Америке даже дети миллионеров во время летних каникул работают мойщиками, официантами, сами зарабатывают себе на хлеб. На Западе, между прочим, детей держат в ежовых рукавицах.
— А в Японии детям разрешают все! — обрадо-ванно встрял умный Хонин.— И японцы тем не менее самый воспитанный народ в мире.
Хонин был не только умный, но и образованный и постоянно обнаруживал свои знания, однако не нравился девчонкам, потому что его лицо было покрыто юношескими вулканическими прыщами.
— Что ты предлагаешь? — спросила Нина Георгиевна.
— Я?— удивился Хонин.—А что я могу предложить?
— Если бы ты был на моем месте, то какой метод воспитания ты бы выбрал?
— Как в цирке. Современная дрессировка.
Все засмеялись, кроме Нины Георгиевны.
— Метод кнута и пряника? — спросила она.
— Это устарело,— ответил Хонин.— Современная дрессировке предлагает метод наблюдения. За животным долго наблюдают, выявляют, что ему нравится, а потом развивают и поощряют именно го, что ему нравится, Минимум насилия над личностью.
Нина Георгиевна посмотрела на часы. Наблюдать, выявлять и поощрять было некогда. На Дюкина и Елисееву ушло 20 минут, а впереди еще тридцать человек, и, если тратить по десять минут на каждого, уйдет 300 минут, а значит, пять часов. Этих пяти часов у Нины Георгиевны не было. Ей еще надо было забежать в магазин, купить продукты, потом поехать в больницу к своей маме, затем вернуться и взять из детского сада маленькую дочку. А вечером проверить тетради и сварить еду на завтра, потому что маме после операции и ей нельзя есть ничего позавчерашнего.
— Ну ладно,— сказала Нина Георгиевна.— Спарта, Япония, Америка, цирк... Чтобы к концу четверти все исправили двойки на тройки, тройки на четверки, а четверки на пятерки. Иначе мне за вас попадет!
Она собрала тетради и пошла из класса.
Все вскочили со своих мест, стали с грохотом выдвигать из столов портфели. А Светлана Кияшко подошла к Дюку и сказала:
— Я в прошлом году дала Ленке Мареевой пластинку, последний диск «АББА», а она мне до сих пор не отдает.
Мареева раньше училась в их классе, а потом перешла в школу с математическим уклоном. Как выяснилось, никакого особенного уклона у Мареевой не оказалось, только ездить стало дальше. Дюк был убежден: если в человеке должно что-то выявиться, оно и так выявится. А если нет, никакая школа не поможет. Поэтому лучше сидеть на одном месте и ждать.
— Ну и что? — не понял Дюк.
— Давай сходим вместе,— предложила Кияшко.— Может быть, она отдаст?
— А я при чем? — удивился Дюк.
— Так ты же талисман.
— А-а...— вспомнил Дюк.
Он совсем забыл, что он талисман. Ему захотелось сказать: «Да я пошутил. Какой я на фиг талисман?» Но тогда Кияшко спросила бы: «А кто же ты?» И получилось бы, никто. Нуль. Пустое место. А кому хочется осознавать себя пустым местом, тем более что это и вправду очень может быть? Природа отдыхает. Если бы он бегал на дистанцию, как Булеев, или был умный, как Хонин. Или красивый, как Виталька Резников из десятого «Б». Если бы его что-то выделяло среди других: талант, ум, красота...
Но ничего такого у Дюка действительно не было. Он был только маминым счастьем. Ее талисманом. Может быть, этого достаточно для мамы, но недостаточно для него самого. И для всех остальных тоже недостаточно.
— Ладно,— сказал Дюк.— Пойдем. Только не сегодня. Завтра. Сегодня я не могу.
Дверь открыла Ленка Мареева. Она была красивая, но фигура ее походила на цифру «восемь». Один круг на другом.
К ее ногам тут же подбежала пушистая беленькая собачка и, встав на задние лапы, суетливо крест-накрест задвигала передними. Видимо, для баланса. Так ей было легче устоять.
— Ладка, фу! — отогнала Ленка собаку.
— А что она хочет? — спросил Дюк.
— Хочет тебе понравиться,— объяснила Мареева.
— Зачем?
— Просто так. Чтобы тебе приятно было. Ты чего пришел?
— По делу.
— Проходи,— пригласила она в комнату.
Но Дюк отказался.
Единственное, увидел в полуоткрытую дверь, что у них в комнате стоит кухонная мебель.
— Какое дело? — спросила Мареева, потому что Дюк медлил и не знал, с чего начать.
— Отдай Кияшке пластинку,— начал он с главного.
— Не отдам,— коротко отрезала Мареева.— Мне под нее танцевать удобно. Я под нее кайф ловлю.
— Но Кияшке, может быть, под нее тоже танцевать удобно?
— Это моя пластинка. Мне Кияшко подарила ее на день рождения. А потом пришла и заявила, что ее родители ругают, и потребовала обратно. Так порядочные люди не поступают.
Дюк растерялся. Забирать подарки обратно действительно неприлично. Но и задерживать их силой тоже нехорошо.
— А ты бы взяла и обиделась,— предложил Дюк.
— Я и обиделась,— сказала Мареева.— И перестала с ней общаться.
— И отдала бы пластинку,— подсказал Дюк.
— Еще чего! Что ж, я останусь и без подруги и без пластинки? Так у меня хоть пластинка есть!
Дюк понял, что дела его плохи. Мареева диск не отдаст и будет по-своему права. Достать эту пластинку нереально, во всяком случае, к завтрашнему дню. И значит, завтра выяснится, что никакой он не талисман, а нуль и к тому же трепач.
— А давай поменяемся,— предложил Дюк.— Я тебе дам фирменный пояс. С пряжкой. «Рэнглер». А ты мне диск.
— А где пояс? — заинтересовалась Мареева.
— Сейчас принесу. Я мигом.
Дюк побежал вниз по лестнице, поскольку лифта в пятиэтажке не было, потом через дорогу, потом два квартала мимо школы, мимо детского сада, мимо корпуса номер девять, мимо мусорных ящиков. Вбежал в свой подъезд. Тихо, как бы по секрету вошел в свою квартиру.
Мама разговаривала по телефону. Она умела разговаривать по четыре часа подряд, и все четыре часа ей было интересно. Она подняла руку ладонью вперед, что могло означать одновременно; «Подожди, я сейчас» и «Не мешай, дай мне пожить своими интересами».
Дюк кивнул головой, как бы проявляя лояльность к ее интересам, хотя раньше, еще год назад, ни о какой лояльности не могло быть и речи. Стоял обоюдный террор любовью.
Дюк на цыпочках прошел в смежную комнату, достал из гардероба пояс, который был у них с мамой общим, она носила его на джинсовую юбку.
Дюк взял пояс, надел его под куртку. С независимым видом пошел в прихожую.
— Я тебя уверяю,— сказала мама кому-то в телефон.— Все будет так же.
Дюк кивнул маме головой, и это тоже можно было понять двояко: «Подожди, я сейчас» и «Не мешай, дай мне пожить своими интересами. У тебя свои, а у меня — свои». Он вышел на лестницу. Оттуда на улицу... И обратно — мимо мусорных баков, мимо корпуса номер девять, мимо детского сада, мимо школы два квартала, потом через дорогу. Потом без лифта на пятый этаж.
— Вот!— Дюк снял с себя пояс и протянул Мареевой.
Пряжка была тяжелая, похожая на натуральное потемневшее серебро, довольно большая, однако корректная. На ней выбито «Рэнглер» — название авторитетной фирмы. И от этого непонятного слова просыпалась мечта и поднимала голову надежда.
— Ух ты...— задохнулась Мареева, в которой тут же проснулась надежда и даже, может быть, не одна, а несколько. Она надела на себя пояс, как обруч на бочку, и спросила: — Красиво?
— Совсем другое дело,— сказал Дюк, хотя дело было то же самое.
Мареева ушла в комнату и вернулась с пластинкой. Поверхность ее была уже не черная, а сизая, истерзанная тупой иглой.
— Бери.— Она протянула пластинку.
— Не сейчас,— отказался Дюк.— У меня к тебе просьба: я завтра после школы приду к тебе с Кияшкой. Она у тебя попросит, ты ей отдашь. А то, что я к тебе приходил, ты ей не говори. Ладно?
— А пояс когда отдашь?
— Пояс сейчас. Бери, пожалуйста.
— Не жалко? — удивилась Мареева.
— Но ведь дарить надо то, что и самому нравится,— уклончиво ответил Дюк.— А иначе какой смысл в подарке?
— В общем, да,— согласилась Мареева и внимательно посмотрела на Дюка.
— Чего? — смутился он.
— Ты в Кияшку влюблен?
— Нет.
— А зачем пояс отдал?
— Так надо.
— Кому надо? Тебе или ей?
— И мне. И ей. Но не вместе, а врозь.
— Интересно...— Мареева покачала головой. Они стояли в прихожей и молчали.
Дюк смотрел на свой пояс, и ему было его так жаль, будто он расставался не с вещью, а с близким другом.
— Вообще этот пояс на худых,— заметил он.
— Я похудею,— пообещала Мареева.— Вот посмотришь. У меня просто раньше стимула не было. А теперь есть.
Дюк вышел на улицу. Медленно перешел дорогу и медленно побрел вниз два квартала. Против корпуса девять жгли костер, сжигали ненужный хлам. Вокруг костра стояли люди и смотрели с задумчивыми лицами. Видимо, в таинстве огня есть что-то забытое с древних времен. И людей тянет огонь. Они собираются вокруг него и не могут вспомнить того, что забыли.
Лицу стало тепло. Дюк смотрел на пламя, и ему казалось, что это огненный олень бежит и не может вырваться в небо.
Он отошел от костра, стало еще чернее и холоднее. Дюк подумал, что у Мареевой есть пояс и стимул. У Кияшки — пластинка и возвращенная дружба. У него — успех талисмана, правда, успех за счет пояса, а пояс за счет воровства, потому что это был не его личный пояс, а общий с мамой. А у мамы так мало вещей. Притом Кияшко и Мареева ему никто. Он с ними даже не дружит.
А мама — это мама, независимо от того, разные у них интересы или общие.
Когда Дюк вернулся домой, мама все еще говорила по телефону. Он решил подождать, пока она окончит разговор, а потом уже сказать про пояс. Мама окончила довольно быстро, но к ней тут же пришла соседка тетя Зина, и они ушли в кухню пить чай, а вмешиваться в разговор взрослых неэтично. Когда тетя Зина ушла, по телевизору начали передавать детектив, четвертую серию, которая удалась лучше остальных, и не хотелось разбивать впечатление. Когда кино кончилось, он заснул. Он заснул даже до того, как оно кончилось. А утром они торопились, мама на работу, Дюк в школу, и заводить беседу о поясе было несподручно, Дюк решил, что скажет в том случае, если мама сама поднимет этот разговор. Вот спросит она: «Саша, а где пояс?» — тогда он ответит: «Мама, я подарил его девочке».
А до тех пор, пока она не спросит, нечего соваться первому, да еще в неподходящее время, когда оба опаздывают и каждая секунда на учете.
Дюк положил сменную обувь в полиэтиленовый мешок и отправился в школу с относительно спокойной совестью.
На уроке литературы объясняли «Что делать?» Чернышевского. Сны Веры Павловны.
Дюк романа так и не прочитал — не из-за лени, а из-за скуки. Он попросил Хонина, чтобы тот рассказал ему своими словами, и Хонин рассказал, но Дюк запомнил только то, что Рахметов спал на гвоздях, а Чернышевский дружил с Добролюбовым, а Добролюбов умер очень рано. И еще то, что у Чернышевского над головой сломали шпагу. Не то саблю. Или шашку. Какая между ними разница, он не знал. Видимо, шпага узкая, а сабля широкая.
Дюк подумал, что человек, который производил гражданскую казнь, должен был обладать недюжинной силой — иначе как он переломил бы сталь. Потом догадался, что шпагу (или саблю) подпилили. Не могут же исполнители казни рисковать в присутствии большого количества людей.
Что касается снов, они ему тоже снились, но другие, чем Вере Павловне. Он не понимал, как может сниться переустройство общества. Снятся лошади — к вранью. Грязь — к деньгам. Иногда снится, что он летает. Значит, растет, А недавно ему снилась Маша Астраханская из десятого «А», как будто они танцевали какой-то медленный танец в красной комнате и не касались пола. И он смотрел не на глаза, а на ее губы. Он их отчетливо запомнил — нежные, сиреневатые. А зубы крупные, ярко-белые, рекламные. На таких зубах бликует солнце.
— Дюкин, повтори! — предложила Нина Георгиевна.
Дюк поднялся.
— Я жду,— напомнила Нина Георгиевна, поскольку Дюк не торопился с ответом.
— Чернышевский был революционер-демократ,— начал Дюк.
— Дальше,— потребовала Нина Георгиевна.
— Он дружил с Добролюбовым, Добролюбов тоже был революционер-демократ.
— Я тебя не про Добролюбова спрашиваю.
Дюк смотрел в пол, мучительно припоминая, что бы он мог добавить еще.
Нина Георгиевна соскучилась в ожидании.
— Садись. Два,— определила она.— Если ты дома ничего не делаешь, то хотя бы слушал на уроках. А ты и на уроках летаешь в эмпиреях, Хотела бы я знать: где ты летаешь...
Светлана Кияшко сидела перед Дюком, ее плечи были легко присыпаны перхотью, а школьная форма имела такой вид, будто она спала, не раздеваясь, на мельнице, на мешках с мукой.
Самое интересное, что о пластинке она не вспомнила. Наверное, забыла.
Дюк уставился в ее затылок и стал гипнотизировать взглядом, посылая флюиды.
Кияшко нервно задвигалась и оглянулась. Наткнулась на взгляд Дюка, но опять ничего не вспомнила. Снова оглянулась и спросила:
— Чего?
— Ничего,— зло сказал Дюк.
Последним уроком была физкультура.
Физкультурник Игорь Иванович вывел всех на улицу и заставил бегать стометровку.
Дюк присел, как требуется при старте, потом приподнял тощий, будто у кролика, зад и при слове «старт» ввинтился в воздух, как снаряд. Ему казалось, что он бежит очень быстро, но секундомер Игоря Ивановича насплетничал какие-то инвалидные результаты, Лучше всех, как молодой бог, пробежал Булеев. Хуже всех Хонин, у которого все ушло в мозги. Дюк оказался перед Хониным. На втором месте от конца. Однако движение, воздух и азарт сделали свое дело: они вытеснили из Дюка разочарования и наполнили его беспечностью, беспричинной радостью.
И в этом новом состоянии он подошел к Кияшке.
— Ну что? — между прочим спросил он,— Пойдем за пластинкой?
Кияшко была освобождена от физкультуры. Она стояла в стороне в коротком пальто, из которого давно выросла.
— Ой, нет,— отказалась Кияшко.— Сегодня я не могу.— Мне сегодня на музыку идти. У меня зачет.
— Ну, как хочешь... Тебе надо,— равнодушно ответил Дюк.
— Завтра сходим,— предложила Кияшко.
— Нет. Завтра я не могу.
— Ну ладно, давай сегодня,— любезно согласилась Кияшко.— Только после зачета. В семь вечера.
В семь часов вечера она стояла возле его дома в чем-то модном, ярком и коварном. Дюк не сразу узнал ее. Светлана Кияшко состояла из двух Светлан. Одна — школьная, серая, пыльная, как мельничная мышь. На нее даже можно наступить ногой, не заметив. Другая — вне школы, яркая и победная, как фейерверк. Казалось, что школа съедает всю ее сущность. Или, наоборот, проявляет, в зависимости от того, чем она является на самом деле: мышью или искусственной звездой. А скорее всего она совмещала в себе и то и другое.
— Привет!— снисходительно бросила Кияшко.— Пошли!
И они пошли молча мимо мусорных ящиков, мимо корпуса номер девять, мимо детского сада, и Дюку вдруг показалось, что он так ходит всю жизнь. Где-то в других мирах Маша Астраханская танцует вальс, не касаясь пола. А он, Дюк, качается, будто челнок, между Мареевой и Кияшкой.
Подошли к пятиэтажке.
Дюк представил себе спектакль, который уже подготовлен и отрепетирован, а сейчас будет разыгран. Ему это стало почему-то противно, и он сказал:
— Я тебя здесь подожду.
— Сработает? — подозрительно спросила Кияшко.
— Что сработает? — не понял Дюк.
— Талисман. Его же надо в руках держать.
— Не обязательно. Можно и на расстоянии. До четырех километров.
— Почему до четырех?
— Радиус такой.
— А как ты это делаешь? — заинтересовалась Кияшко.
— Биополе,— объяснил Дюк.
— И чего?
— Надо чувствовать. Словами не объяснишь,— выкрутился Дюк.
— А ты попробуй,— настаивала Кияшко.
— Ну... я буду думать о том же, что и ты. Когда двое хотят одного и того же, то их желание раскачивается, как амплитуда, и нахлестывает на Марееву. Как петля. И ей никуда не деться. Мареева начинает хотеть того же, что и мы.
— А она меня не выгонит?
— Иди уже,— попросил Дюк.— Не торгуйся.
Кияшко начинала его раздражать, как раздражают одалживающиеся и неблагодарные люди. Во-вторых, он торопится: через пятнадцать минут начиналась следующая серия детектива, и он хотел успеть к началу.
Кияшко наконец ушла. И пропала. Ее не было ровно два часа.
Дюк промерз, как свежемороженый овощ в целлофане. Его куртка на синтетическом меху имела особенность, вернее, две особенности: в теплую погоду в ней было душно, а в мороз нестерпимо, стеклянно холодно.
Он стучал сначала ногой об ногу. Потом рукой об руку. Оставалось только головой об стену. Можно, конечно, было плюнуть и уйти, но его не пускало тщеславие. Мало ли чего не терпят люди во имя тщеславия? Тщетной славы. Это только потом, с возрастом, начинаешь понимать тщету. А в пятнадцать лет за славу можно отдать все: и здоровье и честь. И даже жизнь.
Наконец Кияшко появилась с пластинкой под мышкой и сказала:
— А мы кино смотрели. Потом чай пили.— Помолчала и добавила: — Я думала, ты ушел давно...
— А пластинку тебе отдали? — спросил Дюк, хотя Кияшко держала ее под мышкой и не увидеть было невозможно.
— Сразу отдала,— поразилась Кияшко.— Я даже рта не успела раскрыть. Эта Ленка... Я только сейчас поняла, как мне ее не хватало...
— Я ей четыре флюида послал,— напомнил о себе Дюк.
Снег мельтешил сплошной и мелкий. И сквозь снег на него смотрели Кияшкины глаза — желтые и продолговатые. Как у крупной кошки. У кошек вообще очень красивые глаза. И у Кияшки были бы вполне ничего, если бы не существовало в мире других глаз.
— Саша,— сказала Кияшко, и Дюк поразился, что она помнит его имя.— Ты не раздавай направо и налево.
— Что? — не понял Дюк.
— Свое биополе. А то из тебя все выкачают. И ты умрешь.
— Поле можно подзаряжать. Как аккумулятор,— успокоил Дюк.
— А обо что его можно подзаряжать?
— Об другое биополе.
— От человека?
— От человека. Или от природы. От разумной вселенной.
— А есть еще неразумная?
— Есть.
Кияшко смотрела на Дюка молча и со странным выражением. Как бы сравнивала его прежнего с этим новым, божьим избранником, и никак не могла понять, почему господь выбрал изо всех именно Дюкина, указал на него своим божьим перстом.
— А почему именно ты? — прямо спросила Кияшко.
Ну что ответить на такой вопрос?
Можно только слегка пожать плечами и возвести глаза в обозримое пространство, куда уходила нитка фонарей и последним фонарем была Луна.
Слава и сплетня распространяются с одинаковой скоростью, потому что слава — это та же сплетня, только со знаком плюс. А сплетня — та же слава, только отрицательная.
На другой день во время большой перемены к Дюку подошел Виталька Резников из десятого «Б» и спросил с пренебрежением:
— Ты, говорят, талисман?
Дюк не отвечал, смотрел на него во все глаза, потому что Виталька был не только сам по себе Виталька, но и еще предмет обожания Маши Астраханской. Дюк узнал об этом месяц назад при следующих обстоятельствах.
Однажды он возвращался из овощного магазина со свеклой в авоське, крупной и круглой, как футбольный мяч. Мама велела купить и сварить. Такую свеклу надо варить сутки, как кости на холодец. Дюк умел варить и холодец, он был приспособленный ребенок. Но сейчас не об этом. Дюк ступил в лифт, стал закрывать дверцы, в это время кто-то вошел в подъезд и крикнул: «Подождите». Дюк не переносил ездить в лифте компанией, оставаться в замкнутом пространстве с незнакомым человеком. Особенно ему не нравилось ездить с бабкой с восьмого этажа, которая занимала три четверти кабины, и от нее так и веяло маразмом. Поэтому, войдя в лифт, он старался тут же закрыть дверь и сразу нажать кнопку. Но на этот раз его засекли. Пришлось ждать. Через несколько секунд в лифт вошли Лариска — соседка Дюка — и с ней Маша Астраханская, вся в слезах. Она плакала, брови у нее были красные, лоб в нервных красных точках. Она была так несчастна, что у Дюка упало сердца, Лариска нажала кнопку, и лифт стал возноситься, как казалось Дюку, под скорбный органный хорал. Заметив Дюка со свеклой, Маша не перестала плакать — видимо, не стеснялась его, как не стесняются кошек и собак. Просто не обратила внимания.
Дюк стоял, потрясенный до основания. Он мог бы умереть за нее, но при условии, чтобы Маша заметила этот факт. Заметила и склонилась к нему, умирающему, и ее мелкая слезка упала бы на его лицо горящей точкой.
Лифт остановился на пятом этаже, и они все трое разошлись в разные стороны: Маша с Лариской влево, а Дюк со свеклой вправо.
Вечером этого дня Лариска позвонила Дюку в дверь.
— Распишись,— велела она и сунула ему какой-то список и шариковую ручку.
Дюк посмотрел в список и спросил:
— А зачем?
— Мы переезжаем,— объяснила Лариска.
— Ну и переезжайте. А зачем тебе моя подпись?
— Дом кооперативный,— объяснила Лариска.— Нужно разрешение большинства пайщиков.
«Зачем это нужно? Кому нужно?» — подумал Дюк. Сколько еще в жизни взрослых чепухи...
Он расписался против своей квартиры- «89» и, возвращая ручку, спросил как можно равнодушнее:
— А почему Маша Астраханская в лифте плакала?
— Влюбилась,— так же равнодушно ответила Лариска и позвонила в следующую дверь.
Вышла соседка—немолодая и громоздкая, как звероящер на хвосте. У нее было громадное туловище и мелкая голова. Дюк несколько раз ездил в лифте вместе с ней, и каждый раз чуть не угорал от запаха водки, и каждый раз боялся, что соседка упадет на него и раздавит. Но она благополучно выходила из лифта и двигалась к своей двери как-то по косой, будто раздвигая плечом невидимое препятствие. Говорили, что у нее много денег, но они не приносят ей счастья. Однако она боялась, что ее обворуют.
— Распишитесь, пожалуйста,— попросила Лариска.
Звероящер хмуро-недоверчиво глянула на ребят.
Дюк увидел, что лицо у нее красное и широкое, а кожа натянута, как на барабане. Она молча расписалась и скрылась за своей дверью.
— В кого? — спросил Дюк.
Лариска забыла начало разговора, и сам по себе вопрос «в кого?» был ей непонятен.
— Маша в кого влюбилась? — напомнил Дюк.
— А... В Витальку Резникова. Дура, по самые пятки.
Дюк не разобрал: дура по пятки или влюбилась по пятки. Чем она полна, любовью или глупостью?
— Почему дура? — спросил он.
— Потому что Виталька Резников — это гарантное несчастье,— категорически объявила Лариска и пошла на другой этаж.
— Гарантное — это гарантированное? — уточнил Дюк.
— Да ну тебя, ты еще маленький,— обидно отмахнулась Лариска.
И вот гарантное несчастье Маши стояло перед Дюком в образе Витальки Резникова и спрашивало:
— Ты, говорят, талисман?
Дюк во все глаза глядел на Витальку, пытаясь рассмотреть, в чем его опасность.
Витальку любили учителя — за то, что он легко и блестяще учится. Ему это не сложно. У него так устроены мозги.
Витальку любили оба родителя, две бабушки, прабабушка и два дедушки. К тому же за его спиной стоял мощный папаша, который проторил ему прямую дорогу в жизни, выкорчевал из нее все пни, сровнял ухабы и покрыл асфальтом. Осталось только пойти по ней вперед — солнцу и ветру навстречу.
Витальку любили девчонки за то, что он был красив и благороден, как принц крови. И знал об этом. Почему бы ему об этом не знать?
Его любили все. И он был открыт для любви и счастья, как веселый здоровый щенок. Но в его организме не было того химического вещества, которое в фотографии называется закрепителем. Виталька не закреплял свои чувства, а переходил от одной привязанности к другой. Потому, наверное что у него был большой выбор. На его жизненно столе, как в китайском ресторане, стояло столько блюд, что смешно было наесться чем-то одним v не попробовать другого.
Дюку было легче: его не любили ни учителя, ни девочки. Одна только мама.
Зато он любил — преданно и постоянно. У него была потребность в любви и постоянстве.
— Предположим, я талисман,— ответил Дюк.— А что ты хочешь?
— Я хочу позвать Машу Астраханскую на каток
— Так позови.
— Я боюсь, что она откажется.
— Ну и что с тобой случится?
— Да ничего не случится. Просто она меня ненавидит,— расстроенно сообщил Виталька.— Что ей сделал?
Дюк не сомневался в результате, поскольку pезультат был подготовлен самой жизнью и не требовал ни риска, ни труда.
— Ну, пойдем,— согласился Дюк, и они пошли десятому «А» в конец коридора.
Обидно было упустить такую возможность утвердиться в глазах старшеклассника, и не какого-нибудь, а Витальки Резникова, имевшего изыска но-подмоченную репутацию. Получалось, Дюк как бы примыкал к этой репутации и становился более взрослым.
Из десятого «А» навстречу им вышла Maша Астраханская.
На ней была не школьная форма, а красив фирменное рыжее платье, она походила в нем язычок пламени, устремленный вверх. Дюк обжегся об ее лицо.
Виталька схватил Дюка за руку, как бы зажил в руке талисман. Подошел к Маше.
Она остановилась с прямой спиной и смотрела на Витальку строго, почти сурово, как завуч трудновоспитуемого подростка.
— Пойдем завтра на каток,— волнуясь, выговорил Виталька.
— Сегодня,— исправила Маша.— В восемь.
И пошла дальше по коридору с прямой спиной и непроницаемым ликом.
Виталька отпустил Дюка и посмотрел с ошарашенным видом — сначала ей вслед, потом на Дюка.
— Пойдет, что ли? — очнулся он.
— Сегодня. В восемь,— подтвердил Дюк.
— А где мы встретимся?
— Позвонишь. Выяснишь,— руководил Дюк.
— Ни фига себе...— Виталька покрутил головой приходя в себя, то есть возвращаясь в свою высокородную сущность.— А как это тебе удалось?
— Я экстрасенс,— скромно объяснил Дюк.
— Кто?
— Экстра — сверх. Сенс — чувство. Я сверхчувствительный.
— Значит, водка «Экстра» — сверхводка,— догадался Виталька. И это был единственный вывод, который он для себя сделал. Потом спохватился и спросил: — А может, ты в институт со мной пойдешь сдавать?
— А полы тебе помыть не надо? — обиделся Дюк.
— Полы?— удивился Витька.— Нет. Полы у нас бабушка моет.
Зазвенел звонок.
Дюк и Виталька разошлись по классам. Каждый со своим: Виталька с Машей, Дюк — с утратой Маши. Правда, ее у Дюка никогда и не было. Но были сны. Мечты, А теперь он потерял на это право. Право на мечту. И все из-за того, чтобы сорвать даровые аплодисменты, утвердиться в равнодушных Виталькиных глазах. Но Витальку ничем не поразишь. Для него важно только то, что имеет к нему самое непосредственное отношение. Если «экстра» — то водка или печенье, потому что он это ест или пьет.
Шла география.
Учитель по географии Лев Семенович рассказывал о климатических условиях.
Дюк слышал каждый день по программе «Время», где сейчас тепло, где холодно. В Тбилиси, например, тропические ливни. В Якутии высокие деревья стонут от мороза. Встать бы под дерево в своей стеклянной куртке. Или под тропический ливень — лицом к нему...
— Дюкин! — окликнул Лев Семенович.
Дюк встал. Честно и печально посмотрел на учителя, глазами прося понять его, принять, как принимает приемник звуковую волну, Но Лев Семенович был настроен на другую волну. Не на Дюка.
— Потрудитесь выйти вон! — попросил Лев Семенович.
— Почему? — спросил Дюк
— Вы мне мешаете своим видом.
Дюк вышел в коридор. На стене висели портреты космонавтов. Гербы союзных республик.
Дюк постоял какое-то время как истукан. Потом прислонился к стене и съехал, скользя по ней спиной. Сел на корточки.
Из учительской с журналом в руке шла Маша Астраханская. Ее лицо светилось. Она двигалась, как во сне,— на два сантиметра над полом. Это счастье несло ее по воздуху.
Как она умела сливаться со своим состоянием! Дюк видел ее несчастной из несчастных. Теперь — самой счастливой из людей: А поскольку Виталька — гарантное несчастье, то она скоро вернется в прежнее состояние, и мелкие слезки снова покатятся по ее лицу, брови опять станут красными, а лоб в нервных точках.
Она будет перемещаться из счастья в горе и обратно. Может быть, это и есть любовь? Может быть, лучше горькое счастье, чем серая, унылая жизнь...
Маша заметила Дюка, сидящего на корточках.
— Что с тобой? — нежно спросила она, как бы пролила на него немножечко переполняющей ее нежности.
— Ничего,— ответил Дюк.
Ему не нужна была нежность, предназначенная другому.
— Полкило пошехонского сыру, полкило масла и десять пачек шестипроцентного молока,— перечислил Дюк.
Продавщица — пожилая и медлительная — посчитала на счетах и сказала:
— Пять рублей шестьдесят копеек.
— А можно я вам заплачу?— спросил Дюк и протянул деньги.
— В кассу,— переадресовала продавщица.
Работала только одна касса, и вдоль магазина текла очередь, как река с изгибами и излучинами.
— Долго стоять,— поделился Дюк и установил с продавщицей контакт глазами.
В его глазах можно было прочитать: хоть вы и старая, как каракатица, однако очень милая и небось устали и хотите домой,
Когда на человека с добром смотришь и нормально с ним разговариваешь, не выпячивая себя, не качая прав, то легко исполняется все задуманное и не обязательно для этого быть талисманом. Добро порождает добро. Так же, как зло высекает зло.
Продавщица посмотрела на тощенького, нежизнеспособного с виду мальчика, потом обежала глазами очередь в кассу. Совместила одно с другим — мальчика с очередью — и сказала:
— Ну ладно. Только без сдачи.
Дюк положил на прилавок пять рублей шестьдесят копеек. Продавщица смела деньги в ладонь. Из ладони — в большой белый оттопыренный карман на халате. И перевела глаза на следующего покупателя. На усохшую, как сучок, старуху.
— Пятьдесят семь копеек. Без сдачи,— сказала старуха и положила деньги на прилавок.— Пакет сливок и творожный сырок.
Когда Дюк выходил из магазина, волоча в растопыренной авоське десять треугольных маленьких пирамид, торговля в молочном отделе шла по новому принципу, минуя кассу, в обход учета и контроля.
Хорошо это или плохо, Дюк не задумывался. Наверное, кому-то хорошо, а кому-то плохо.
В дверях он. столкнулся с Ларискиной мамой соседкой тетей Зиной — той самой, у которой он не хотел бы родиться.
— Куда это ты столько молока тащишь? — удивилась тетя Зина.
— А мы из него домашний творог делаем,— объяснил Дюк.— Мама утром только творог может есть.
— Молодец,— похвалила тетя Зина.— Маме помогаешь. Бывают же такие дети. А моя только «дай» да «дай». Сейчас магнитофон требует. «Соню». А где я ей возьму?
Дюк не ответил. Нижняя пачка треснула под давлением верхних девяти, и из нее тонкой беспрерывной струйкой потекло молоко, омывая правый башмак.
Дюк отвел руку с авоськой подальше, струйка текла на безопасном расстоянии, но держать тяжесть в отведенной руке было неудобно.
— Саша, говорят, что ты... это… забыла слово. Ну, навроде золотой рыбки.
— Кто говорит? — заинтересовался Дюк.
Путь распространения славы был для него небезразличен.
— В школе говорят.
Дюк догадался, что Виталька сказал Маше. Маша — Лариске. Лариска тете Зине. А той только скажи. Разнесет теперь по всей стране, В «Вечерке» напечатает, как объявление.
Дюку льстило, что его имя звучало в кругах, где лучшие мальчики катаются на катке с лучшими девочками под музыку, скрестив руки перед собой
— Ко мне знакомые приехали из Прибалтики,— сообщила тетя Зина почему-то жалостливым голосом.— Мы у них летом дачу снимаем. Они хотят финскую мебель купить. Тауэр. А достать не могут.
— Английскую,— поправил Дюк.
— Почему английскую? — удивилась тетя Зина.
— Тауэр — это английская тюрьма. Там королева Мария Стюарт сидела.
— А ты откуда знаешь?
— Это все знают.
— Может быть,— согласилась тетя Зина.— Там стенка в металлических решетках.
— А зачем тюремные решетки в квартиру покупать? — стал отговаривать Дюк.
— Помоги им, Саша, а? Я обещала. Лариска говорит, что ты благородный.
Дюк не знал про себя, благородный он или нет. Но раз Лариска говорит, со стороны виднее.
Согласиться и пообещать было заманчиво, но рискованно. Вряд ли директора мебельного магазина может устроить пояс с пряжкой «Рэнглер». Да и пояса нет. Сказать тете Зине: «Нет, не могу»,— означает сильно сократить радиус славы. А слава — единственный верный и самый короткий путь к Маше Астраханской. Когда она убедится, что Виталька — гарантное несчастье, а Дюк благородный и выдающийся, то неизвестно, как повернется дело.
— Они бы сунули,— доверительно шепнула тетя Зина.— Но, говорят, мы не знаем, кому надо дать и сколько.
Для Дюка «сунуть» и «дать» значило дать кулаком в нос. Получалось, что знакомые из Прибалтики навешали бы тумаков, но не знают, кому и сколько.
— Они очень порядочные люди, Саша. Интеллигентные. Садом пользоваться разрешают. Огородом, Мы у них смородину рвали. Укроп.
Струйка из пакета иссякла и теперь капала редкими каплями. Дюк вернул руку в прежнее состояние.
— Я попробую,— сказал он.—Но не обещаю.
Операцию «Тауэр — Талисман» следовало подготовить заранее.
Кабинет директора располагался в глубине магазина, рядом с мебельным складом.
Директор сидел за своим столом, сгорбившись, приоткрыв рот, и походил на ежика, который хочет пить. Жесткие волосы стояли на голове торчком, как иголки. Не хватало только иголок на спине, Его голова переходила в туловище сразу, без шеи. Ручки были короткие, как лапки, и лежали на столе навстречу друг другу.
— Здравствуйте,— поздоровался Дюк, входя.
Ежик что-то вякнул безо всякого вдохновения. Длинное слово «здравствуйте» ему произносить не хотелось. Да и некому особенно. Подумаешь, мальчик пришел. Заблудился, должно быть. Маму потерял.
Дюк стоял в нерешительности и молчал.
— Чего тебе? — спросил Ежик.
Говорил он через силу, как будто его немножко придушили и держали за горло.
— Гарнитур «Тауэр»,— отозвался Дюк.
— Импорта сейчас нет... А кому надо?
— Знакомым.
— Чьим? — Директора, видимо, беспокоило, не явился ли Дюк гонцом от важного лица.
— Тети-Зининым.
— А тетя Зина кто?
— Соседка.
— Что же это она тебя за мебелью посылает? Совсем уж с ума посходили... Ребенка за мебелью...— Директор фыркнул, абсолютно как еж.
— Я не ребенок.
— А кто же ты?
— Талисман.
— Чего?
— Талисман—это человек, который приносит счастье.
Директор впервые за время разговора ожил и посмотрел на Дюка, как ежик, который увидел что-то для себя интересное, гриб, например.
— Ты приносишь счастье? — переспросил он.
— Сам по себе нет. Но если человек что-то хочет и берет меня с. собой, то у него все получается, чего он хочет.
— А ты не врешь? — проверил Еж.
— Так гарнитуров все равно ведь нет,— уклонился Дюк.
— Если ты мне поможешь, я тебе тоже помогу,— пообещал Еж.— Съезди со мной на час-другой.
— Куда? — спросил Дюк.
— В одно место,— не ответил Еж.— Какая тебе разница?
— Да, в общем, никакой,— согласился Дюк.
В такси Еж сидел возле шофера и все время молчал, утопив голову в плечи. Один только раз он обернулся и сказал:
— Если они хотят, чтобы не было взяточничества, пусть не создают условия.
Дюк ничего не понял.
— Создают дефицит. Создают очередь,— продолжал обижаться Еж.— И на что они надеются? На высокую нравственность? Я так и скажу.
— Кому?— спросил Дюк.
Еж махнул рукой и обернулся к таксисту.
— Здесь.
Таксист притормозил возле большого внушительного здания.
Еж расплатился. Вышел. Открыл дверцу Дюку.
Они разделись в гардеробе, прохладном и мраморном, как собор.
Поднялись по просторной лестнице, вошли в комнату, обшитую деревом.
По бокам комнаты были две массивные двери с табличками, и возле каждой сидело по секретарше.
— Стой здесь,— велел Еж, а сам пошел направо. Но, перед тем как кануть за дверью, бросил Дюну взгляд, как бросают конец веревки, прежде чем прыгнуть в кратер погасшего вулкана. Или нырнуть в морскую глубину. Или выйти из ракеты в открытый космос, когда не знаешь, что тебя ждет и сможешь ли ты вернуться обратно.
Дюк поймал глазами конец веревки и кивнул.
Еж скрылся за дверью, подстрахованный Дюком.
Дюк остался стоять, как столбик. Хотелось есть. Он толком не понимал, что происходит, однако сообразил, что кто-то создал условия для взятки, и Еж, не обладая высокой нравственностью, загреб взятку в норку своими куцыми лапками. Теперь его вызывают и требуют объяснения, и Еж сильно расстроен, поскольку придется снимать с иголок чужие деньги, которые успели стать его собственными.
Секретарша справа сосредоточенно копалась в бумагах. Потом достала то, что искала, и вышла из комнаты. Вторая секретарша держала возле уха трубку и время от времени произносила одну и ту же фразу: «Ты совершенно права». Пауза, и снова: «Ты совершенно права».
Дюку стало скучно. Он прислонился спиной к дверному косяку и съехал вниз, скользя по косяку спиной. Он рассчитывал посидеть на корточках для разнообразия жизни. Но не удержался, повалился спиной на дверь. Дверь поехала, Дюк поехал вместе с дверью, и в результате получилось, что его голова и туловище оказались лежащими в кабине те, а ноги остались в приемной, и он был похож на труп, вывалившийся из чулана.
В этом лежачем положении Дюк сумел рассмотреть, что в кабинете двое: Еж и еще один чело век, похожий на бывшего спортсмена, вышедшей в тираж по возрасту.
— Что это? — испугался Спортсмен.
— Это мое,— смутился Еж.
Дюк тем временем поднялся на ноги, и Спортсмен получил возможность рассмотреть Дюка вертикальном положении — узкого в кости, с крулыми перепуганными глазами, с вихром на макушке.
Спортсмен смотрел на мальчика дольше, чем принято в таких случаях. Потом почему-то расстроился и сказал Ежу:
— Ну вот что! Пишите заявление по собственному желанию, и чтобы в торговле я вас больше не видел! Чтобы вами не пахло! Ясно вам?
Говорил он грубо, но Еж почему-то обрадовался, у него даже глаза вытаращились от счастья.
— Спасибо! — с чувством вякнул Еж.
— Меня благодарить не надо! — запретил Спортсмен.— Мне вас не жалко. Мне детей ваших жалко. Хочется думать, что яблоко от яблони далеко падает. Идите!
Еж стоял, парализованный счастьем. Дюк тоже не двигался.
— Иди, иди,— мягко предложил Спортсмен Дюку.— И папашу своего забирай...
Спустились по лестнице, не глядя друг на друга. Молча взяли пальто у гардеробщика.
Вышли на улицу.
— «Не пахло...» — обиженно передразнил Еж. Да я и сам к этим магазинам на пушечный выстрел не подойду. Плевал я на них с высокой колокольни! А еще лучше — с низкой, чтобы плевок быстрее долетел. На этой мебели посидишь— людей начинаешь ненавидеть. Стая... Да и то в стае свои законы. Вот волки, например... Да что мы здесь стоим? — спохватился Еж.
Они перешли дорогу, влекомые вывеской «Гриль-бар».
В баре было почти пусто. За столиками сидели в пальто редкие пары, Играло тихая музыка.
— Есть хочешь? — спросил Еж.
— Сейчас нет,— ответил Дюк.
Он хотел, потом перехотел и только чувствовал в теле общую нудность.
Еж принес бутылку коньяка с большим количеством звездочек и лимон, нарезанный кружками.
Разлил коньяк по стаканам, себе полный, Дюку не донышке.
— Тебя как зовут? — спросил Еж.
— Саша,— вспомнил Дюк,
— Ну, Саша,— Еж поднял стакан,— за успех мероприятия!
Дюк глотнул. Закусил. Ему стало пронзительно от коньяка и кисло от лимона.
Еж выпил. Скрючил лицо, как резиновая кукла, сбив нос и рот в одну кучу. Потом вернул все на свои места.
— Жаль, что меня не посадили,— сказал он.
— Куда?— не понял Дюк.
— В тюрьму,— просто ответил Еж, размыкая лимонное кольцо в лимонную прямую.— Скрыться бы от них ото всех, Поменять обстановку. В тюрьме, если хочешь знать, тоже жить можно. Главное, знаешь, что?
— Нет. Не знаю.
— Главное — остаться человеком. Я помню, после войны пленные немцы дома строили. На совесть. Я спрашиваю одного: «Ты чего стараешься?» А он мне: «Хочу домой вернуться немцем». Понимаешь?
Дюк внимательно слушал Ежа, но проблемы немца были далеки от его собственных проблем.
— Вы мне «Тауэр» обещали,— намекнул Дюк.
— Приходи и бери,— согласился Еж.
— Так нету же,— растерялся Дюк.
— На базе нету, а у меня на складе есть. Один. Бракованный. Стекло треснуло. Но стекло заменить— пара пустяков, Мои ребята и заменят.— Еж посмотрел на часы и сказал:— Сегодня я туда уже не вернусь. Давай завтра, С утра. Ты сам придешь? Или пришлешь?
— Пришлю,— важно ответил Дюк.
— Я его грузину одному обещал. Но отдам тебе.
— Спасибо,— поблагодарил Дюк.
— Тебе спасибо. То, что ты сделал, дороже денег. Ты в самом деле счастье приносишь?
— Всем, кроме себя,— сказал Дюк.
— Это понятно,— поверил Еж.
— Почему понятно?
— Или себе за счет других, или другим за счет себя,— объяснил Еж.
— А вместе не бывает?
— Может быть, бывает. Но у меня не получается.
— А вы — себе за счет других?— поинтересовался Дюк.
— Я не себе. В том-то и дело. Что мне надо?— Еж прижал к груди обе лапки.— Мне ничего не надо, Я старый человек. Все для них! И хоть бы раз они спросили: «Папа, как ты себя чувствуешь?» Я не стал бы жаловаться, Но спросить-то можно... Поинтересоваться отцом родным...
Дюку стало обидно за Ежа, и он спросил:
— А как вы себя чувствуете?
— Плохо! — Еж подпер лапкой свою крупную голову -и устремил грустный, умный взгляд в лесное пространство.— Из меня азарт ушел. Скучно мне! Скучно! Смысла не нахожу. В чем смысл?
— Не знаю,— сказал Дюк.
— И я не знаю,— сознался Еж.— Раньше думал: дети растут. Для них. Теперь выросли, и я вижу: это вовсе не мои дети, Просто отдельные люди, Сами по себе. Я — отдельный человек. Сам по себе. Я для них интересен только как источник дохода. И больше ничего.
Дюк вспомнил маму и сказал:
— Это нехорошо со стороны ваших детей.
— Нормально,— грустно возразил Еж.— Если бы дети исполняли все надежды, которые на них возлагают родители, мир стал бы идеален.
— А что же делать? — настороженно спросил Дюк.
— Ничего не делать. Жить. Во всех обстоятельствах. Как пленный немец. Все мы, в общем, в плену: у денег, у возраста, у любви и смерти. А...—Еж махнул рукой.— Пойдем, я тебя домой отвезу.
— Я сам доберусь. Спасибо,— поблагодарил Дюк. Он устал от Ежа так, будто бесконечно долго ехал с ним в одном лифте.
Хотелось остаться одному и думать, о чем захочется. А если не захочется, то не думать вообще.
(продолжение следует)
Комментарии 4
С нетерпением ждём продолжения...