СНЫ
В поле было холодно, туманно и ветрено, смерилось рано. Еле светили подкрученные фитили ламп и резко воняло керосином в пустом вокзале нашей захолустной станции, на буфетной стойке в третьем классе спал под тулупом станционный сторож. Я прошёл в комнату для господ - там медленно постукивали в полусумраке стенные часы, на столе желтела прошлогодняя вода в графине... Я лёг на вытертый плюшевый диван и тотчас уснул, утомленный тяжёлой дорогой под дождем и снегом. Спал я, как мне казалось, долго, но, открыв глаза, с тоской увидел, что на часах всего половина седьмого.
"И прошёл тот день к вечеру темных осенних ночей", - вспомнилась мне печальная строка из какой-то старой русской книги.
По-прежнему было холодно и тихо, по-прежнему чернела за окнами тьма...
Когда часы нерешительно, точно раздумывая, пробили восемь, где-то завизжала и гулко хлопнула дверь, а на платформе жалобно заныл звонок. Выйдя в третий класс, я увидал мещанина в картузе и чуйке, который, поставив локти на колени и положив в ладони голову, неподвижно сидел на скамье.
- Это поезд вышел? - спросил я.
Мещанин встрепенулся и взглянул на меня испуганно. Потом что-то пробормотал и, нахмурившись, быстро пошёл к дверям на платформу.
- У него жена в родах помирает, - сказал проснувшийся сторож, сидя на буфетной стойке и вертя цигарку из газетной бумаги. - У всякого, значит, своё горе, - прибавил он рассеянно и вдруг сладко зевнул, оживлённо, с непонятным злорадством заговорил: - Вот тебе и женился на богатой! Второй день мучается, царския врата в церкви отворили - ничего не помогает. Теперь в город за доктором скачет, а к чему, спрашивается?
- Думаешь, не поспеет?
- Никак! - ответил сторож. - Воротится он завтра вблизу вечера, а она к тому времени помрёт. Беспременно помрёт, - прибавил он убеждённо. - Три раза, говорит, на оракул кидал, - кто, мол, раньше помрёт, я али жена, и три раза выходило одно и то же. Перва... как это? "Нечего тебе простирать вдаль свои намерения", а потом и того хуже: "Молись Богу, не пей вина и пива и готовься в монастырь". А вчерась, говорит, во сне видел: будто обрили его догола и все зубы вынули...
Он, верно, говорил бы ещё долго, но тут тяжело зашумел подходящий товарный поезд. Снова завизжала и заныла входная дверь, показался кондуктор в тяжёлой мокрой шинели с оторванным на спине хлястиком, за ним смазчик с тусклым фонарем в руке... Я вышел на платформу.
Там я долго ходил в темноте ветреной, сырой ночи. Наконец, сотрясая зазвеневшие рельсы, загорелся в тумане своими огромными красными глазами пассажирский паровоз. Я поднялся в полутёмный, теплый и вонючий вагон, переполненный спящим народом, и уже на ходу поезда нашёл свободную скамейку в углу около двери в другое отделение. В зыбком сумраке вокруг меня беспорядочно темнели лежащие на лавках и на поднятых спинках лавок, под полом гудели колеса, и, закрывая глаза, я всё терял представление, в какую сторону идёт поезд. Но прошёл истопник с кочергой, похожий на негра, и не затворил возле меня двери. Послышался говор, потянуло махоркой... Мещанин, ехавший в город за доктором, сидел и курил с угрюмым, сосредоточенным выражением лица, на краю четвёртой от двери лавки у чьих-то ног, а за растворённой дверью возле меня, в дымном сумраке под фонарём, тесной кучкой курили мужики и слушали кого-то, сидевшего против них.
- Да-а, братцы мои, - слышался сквозь гул бегущего вагона чей-то голос. - Да-а. И попадись в это самое разнесчастное село старик-священник из Епифани. Перевели его, значит, из города в самый что ни на есть бедный приход, а за что перевели - пил дюже... значит, и перевели вроде как бы в наказание. А старичок- то пить-то пил, да оказался такой, что лучше и не надо. "Сколько, мол, отец Петр, за кстины аль за похороны берёте?" - "Не я, свет, беру, а нуждишка! Сколько силы твоей есть..." И вот так-то всегда. Перевели его, значит, весной, пробыл он честь-честью лето, а осенью и захворай. Года, что ли, такие, или простудился он, - лето-то, сами знаете, какое было, - только, видимое дело, слабеть стал. И вот, братцы мои, почуявши такую историю, вышел он на Покров после обедни к народу - и простился со всеми: "Должно, говорит, скоро я преставлюсь к господу богу, миряне, - простите, ежели согрешил что..." И, сказавши таким манером, поклонился народу и ушёл в алтарь. А пришедши домой, сел было обедать, есть не наел, только ложкой помутил, встал и говорит сторожу, что при ём заместо служки был: "Что-то, говорит, мне холодно, свет, и так-то скушно, - просто мочи нет. Всё дочка-покойница вспоминается, всё будто ждёт она меня к себе... Убирай, мол, со стола - не идёт мне еда на ум". - "Напрасно вы такие речи говорите, папаша, - это сторож-то ему, - напрасно, мол, так случилось. Какие такие наши годы?" - "Нет, говорит, помру! Только дюже, говорит, везде горя много, и ужли никакой тому перемены не буде?" А на дворе не хуже теперешнего льёт, невзгода, и уж вечер заходит. Поглядел этак старичок в окошечко, махнул ручкой и ушёл к себе в горницу. А в горнице оправил лампадку да и прилёг на часок. То ли он спал, то ли так, в забытьи лежал, только ночь на дворе, а он всё лежит да лежит...
- Вот она, дело-то какая! - сказал кто-то с глубоким вздохом. - На Покров, говоришь, вышло-то все это?
- Да ведь сказали, на Покров! - сумрачно перебил сиплым голосом большой рыжий мужик с злыми глазами в рваном полушубке, сидевший на краю лавки против рассказчика.
- На Покров, на Покров, - подтвердил рассказчик. - Вечером. Ушёл, говорю, к себе в горницу и лег... Да-а... Ушёл и лежит и так будто угрелся на лежаночке, супротив лампадки, что никак не может подняться, помолиться да лечь как следует. Лежу, говорит, гляжу на лампадку и вдруг вижу: отворяется тихенько-тихенько этак дверь и входит ко мне дочь-покойница. "Что такое, думаю, что за притча такая, Господи?" А она проходит прямо ко мне и кладёт мне руку на руку. Сама вся в чёрном, а лицо белая, белая да красивая! А этак вполголоса: "Встань, говорит, батюшка, иди поскорее в церковь". Я р-раз с постели, а ей уж нету! Посидел, я, посидел, и, что больше сижу, всё чудней и страшней мне становится. Вскочил, наконец того, на ноги, захватил ключи от церкви, накинул шубёнку, выбрался в сенцы... Темь, жуть, сенцы так и гудут от бури, - нет, думаю, надо итить! Спешу на гору, дохожу до церкви, - глядь, а там огонёк теплится, ровно бы покойник на ночь поставлен. Оробел я опять, одначе перекрестился - и на паперть. Насилу ключом в замок попал. Отворяю дверь - нет тебе никакого покойника, а только горит свечечка над царскими вратами. Кто ж это, думаю, её зажёг, что такое буде? Стою ни жив ни мёртв, вдруг - р-раз! - отдернулась занавесь на царских вратах, растворяются этак широко и тихо двери, и выходит из темени, из самого, значит, алтаря, агромадный красный кочет. Вышел, остановился, затрепыхал крыльями и как закричит на всю церкву: ку-ка-ре-ку! Пропел до трёх раз и пропал. И только, значит, пропал, выходит из алтаря другой, белый, как кипень, и запел ещё громче прежнего. И опять до трёх раз... У меня, рассказывал священник поутру, руки, ноги отнялись, а я всё стою и жду, что будет дальше, а дальше выходит и третий: чёрный, как головешка, только гребешок светится, и запел он, братцы мои, таково жутко и строго, что опустился я на коленки и говорю так внятно и раздельно на всю церкву: "Да воскреснет Бог и расточатся враги его!" И только это сказал я, - нет тебе никаких кочетов, а стоит передо мною седенький-седенький монашек и говорит мне тихим голосом: "Не пужайся, служитель божий, а объяви всему народу, что, мол, означает твоя видение. А означает она ба-альшие дела!"
- Вот за это-то за самое и называют вашего брата храпоидолами, чертями, - громко сказал мещанин, открывая глаза и угрожающе нахмуриваясь. - Ночь, скука, а он ишь какие суеверия сидит разводит! Ты к чему всё это гнёшь-то, а?
- Да ведь я ничего плохого, - несмело пробормотал рассказчик.
- Позволь - ты откуда взял-то всё это?
- Как откуда? Сам священник, говорят, рассказывал.
- Священник энтот помер, - перебил мещанин.
- Это верно, верно... помер... вскорости и помер...
- Ну, значит, и брешут на него, что в голову влезет. Ведь это сновидение. Дубина!
- Да я-то про что ж? Известно, сновидение.
- Ну и молчи, - опять перебил мещанин. - Да и курить-то давно пора бросить, надымили - овин чистый!
- В первый класс иди, коли не ндравится, - сипло и зло сказал рыжий мужик.
- Побреши ещё!
- Брешут собаки да твои свояки!
- Буде, буде, ребята! - закричали мужики, заволновавшись.
Бранившиеся смолкли, и в вагоне на время наступила тишина. Потом мещанин вздохнул.
- Ну и стерва, прости ты меня, Господи! – задумчиво и серьёзно сказал он таким тоном, точно был в вагоне один.
И опять наступила тишина с глухим говором колёс, храпом и дыханием спящих.
- А за что ругаться-то? - спросил рассказчик, когда бранившиеся угрюмо успокоились. - Кто первый начал-то? Ведь ты! Мы балакали промеж себе...
- Чо-орт! - ответил мещанин поспешно, и голос его страдальчески дрогнул. - Ведь ночь, скука, а у меня, может, жена и дите помирают. Пойми!
- Горя-то и у других не мене твоего, - ответил рыжий мужик.
- Не мене! - передразнил мещанин. - Я, может быть, тысячи не пожалел бы теперь на доктора, а он за сто вёрст, а дорога - ни проходу, ни проезду! Вчерась измаялся, ткнулся в чём был на постель и вижу - будто обрили меня догола и все зубы вынули! Пойми - сладко?
- Ага! - сказал рыжий мужик. - Покаялся! А то - сновиде-ение!
- До Туровки кто имеет билеты? - прокричал кондуктор, проходя по вагону.
И, осветив фонарём чьи-то ноги, крепко хлопнул возле меня дверью в соседнее отделение.
Поднявшись с места, я снова отворил её и стал на пороге. Мещанин сидел, спал, согнувшись, а рыжий мужик говорил со сдвинутыми бровями тому, который рассказывал:
- Ну, ну, докапывай дальше.
Несколько полушубков стеснилось вокруг рассказчика, несколько серьёзных глаз блестело в дымном сумраке глухо гудящего и бегущего вагона. Рассказчик вздохнул и уже хотел было начать говорить, но тут рыжий поднял на меня глаза и сипло сказал:
- А тебе, господин, что надо?
- Послушать хотел, - ответил я.
- Не господское это дело мужицкие побаски слушать.
- Да-а, братцы мои, - снова заговорил рассказчик прежним тоном, как только я отошёл, - и стоит, значит, перед ним седенький, седенький монашек и говорит ему тихим голосом: "Не пужайся, мол, служитель божий, а слушай и обьяви народу, что, мол, означает твоя видение. А означает она ба-альшие дела"...
Но, начав громко, рассказчик мало-помалу стал понижать голос. Тщетно я вслушивался - всё тонуло в ропоте колес и в тяжком храпе спящих. Заслышав сквозь этот ропот и храп далёкий заунывный свисток паровоза, возвещавший о станции, с лапки возле меня поспешно вскочил юнкер в очках, оглянулся вокруг себя странными глазами и, опять быстро опустившись на скамью и облокотившись на свой сундучок, тотчас же опять заснул. Какая-то пожилая женщина в тёмном ситцевом платье поднялась, болезненно морщась, и поплелась в сени. Лежащие, мешки, сундуки и полушубки составляли грубую и печальную картину, которая раскачивалась передо мною. Мужик, рассказывавший про петухов, сидел, подавшись вперед к рыжему, и что-то негромко, но горячо говорил, но, когда я настораживался, чтобы расслышать, что он говорил, из дымного сумрака против меня ничего не было слышно, только блестели серьёзные и злые глаза.